Page 42 - C:\Users\СОНИ\Documents\Flip PDF Professional\Книга Двадцать дней без войны\
P. 42

Двадцать дней без войны

                  Глава седьмая


                         Они  шли  пешком  по  неузнаваемому,  занесенному  снегом  Ташкенту,  по  узким,
                  кривым переулкам Старого города, в безлюдье и темноте, мимо бесконечных одинаковых
                  глиняных увалов.
                         Режиссер, наверно, хотел отвлечься от мыслей о работе и стал вспоминать Москву
                  двадцатых  годов.  Оказывается,  он  приехал  туда  на  три  года  раньше  Лопатина,  осенью
                  двадцатого, после ранения на польском фронте.
                         —  И  сейчас,  конечно,  подгладываем,  —  сказал  режиссер,  —  но  тогда  голодали
                  намного круче. Да и жрать в восемнадцать лет больше хотелось, чем теперь, в сорок. Но все
                  равно  —  куда  только  меня  ни  носило  на  пустой  желудок!  Днем  учился  на  курсах
                  политпросвета,  а  вечерами  осваивал  культуру.  Пролетарскую  и  непролетарскую.
                  Коллонтай видел на диспуте о свободе любви. Маяковского много раз, Есенина тоже. А
                  Блока — только раз, когда он весной двадцать первого приехал в Москву. Мог бы два! У
                  него подряд два чтения стихов было, но на второе я не пошел, прошлялся со знакомой
                  барышней, считал, что это могу и не успеть, а Блока еще увижу. Л он взял да помер!
                         — Как он читал? — спросил Лопатин про Блока.
                         — Независимо! Как будто ему ни до кого нет дела. Стоит и сам себе вслух читает.
                  Но особенного впечатления тогда на меня не произвел. Я все ждал, что он "Двенадцать"
                  прочтет, а он как раз их и не прочел.
                         — А я, когда в двадцать третьем приехал в Москву, увлекался Есениным, — сказал
                  Лопатин, — и гордился, что лично знаком, хотя таких знакомых, как я, у него были тысячи.
                  Как-то под Одессой комиссар полка, где я был, ночью наизусть читал мне его стихи. И я
                  подумал о нем, что, будь он жив, наверно, в эти дни, для нее роковые, писал бы стихи о
                  своей России и ездил бы на фронт — пускали или не пускали, все равно бы ездил! Да и лет
                  к сорок первому году ему было бы не так уж много — всего сорок шесть! А вот Блока
                  почему-то не могу представить себе в наше время. Хотя он и дальше других заглядывал в
                  будущее, но в этом его прозрении было что-то предсмертное: словно сам уже знал, что все
                  его мысли не о том, что будет при нем, а о том, что будет после, без него. . .
                         — Не знаю. «Над этим не думал», —сказал режиссер. — Но, когда недавно, уже
                  здесь,  брал  читать  у  одного  эвакуированного  ленинградца  записные  книжки  Блока,
                  поразила бессмыслица: как так, первый поэт России сидит целый год войны где-то под
                  Пинском,  в  болотах,  в  какой-то  военно-строительной  команде  табельщиком.  Тянет  эту
                  дурацкую лямку на войне, про которую говорим, что она чуждая интересам народа. Кому
                  это было нужно?
                         Ему навряд ли! России тоже.
                         — Чуждая-то чуждая, — сказал Лопатин, — а три миллиона народу на ней в землю
                  легло. Как с этим быть? Может, он при всем отвращении к войне чувствовал потребность
                  разделить общую судьбу? Не просился, но и не откручивался, хотя, наверно, при старании
                  мог. А в итоге, по теории наименьшего зла, тарелки в Пинских болотах! По этой теории с
                  людьми почти всегда происходят нелепости. . .
                         Лопатин прошел еще несколько шагов, искоса поглядывая на своего спутника, и,
                  остановившись, спросил:
                         — Что с вами?
                         Он еще в начале пути заметил, что, хотя режиссер старается идти быстро, ему это
                  трудно;  сильно  нагнувшись  вперед,  закинув  руки  за  широкую,  словно  надломленную  в
                  пояснице спину, он разговаривал на ходу с тем чуть заметным напряжением, с которым
                  люди говорят, когда превозмогают боль.
                         —  Какие-то  соли  в  позвоночнике,  никому  не  нужные,  мне  во  всяком  случае.
                  Профессор, который взялся меня перед войной лечить, был прямо-таки в восторге от этих




                  42
   37   38   39   40   41   42   43   44   45   46   47