Page 129 - "Двадцать дней без войны"
P. 129
Глава восемнадцатая
Наконец, истратив весь голос, словно его и надо было весь до конца истратить здесь,
на площади, перед этими людьми, словно после всего сказанного он уже никому не будет
нужен, батальонный сорвано, хрипло прокричал: "Смерть немецким оккупантам! " — и
поднял зажатую в руке шапку, но не надел, а наотмашь вытер ею глаза и без голоса, одними
губами сказал что-то стоявшему рядом с ним мужчине в гражданском — должно быть
председателю райисполкома. И тот, тоже стащив шапку и как-то отчаянно мотнув головой,
стал громко одно за другим добавлять имена и фамилии людей, еще недавно живших здесь,
на этих улицах, вокруг этой площади, а сейчас уже неживых. Называл сначала фамилии, а
потом каждый раз полностью имена и отчества, словно читал какой-нибудь документ, хотя
говорил по памяти. И, вставив между двумя мертвыми слова: "А еще... " — снова называл
фамилию, имя и отчество. И опять "а еще", и опять фамилия и имя-отчество. И опять "а
еще". И от этого "а еще" казалось, что он никогда не кончит.
После него говорила старая женщина, похожая на учительницу.
Начала ровно, спокойно, даже заглядывала в бумажку. Потом заплакала. Снова
прочла несколько фраз по бумажке и снова заплакала и, махнув рукой, отвернулась.
А потом взрослые подтолкнули вперед девочку. На ней была шинель с обрезанными
полами и солдатская ушанка, наверно доставшиеся с какого-то мертвого, потому что живые
солдаты не носят при себе по две шинели и ушанки, чтобы давать их девочкам. Из-под
ушанки у нее торчали в стороны две косички.
Лицо было спокойное, а руки она, как только вышла, заложила назад за спину, как
будто собиралась читать стихи на школьном вечере.
Она говорила, держа руки за спиной, и лицо у нее было спокойное, и голос тоже.
Ровный, тонкий, хорошо слышный, мертвенно-спокойный голос, которым она
рассказывала оттуда, с грузовика, как немцы повесили ее отца и мать и как все это было,
потому что все это было у нее на глазах. И говорила о них: не отец и мать — а каждый раз
называла их: папа и мама. И в том, как она их называла — папа и мама, — этим своим
тонким, хорошо слышным голосом, было что-то невыносимое.
Толпа начала шевелиться и всхлипывать. А она все повторяла оттуда, с грузовика,
своим тонким, ровным голосом: папа, мама, папа, мама.
Уже давно ехали по степи, а у Лопатина в ушах все еще стоял этот голос.
Прокурор, сев в машину, долго молчал, а потом сказал, что вчера днем, когда
хоронил товарищей, встретился с врачами, производившими эксгумацию сваленных в
известковые ямы взрослых и детских трупов; врачи говорят, что эти люди были
умерщвлены каким-то еще неизвестным способом; есть уже два показания жителей, что у
немцев работала какая-то газовая машина смерти. . .
— Что за машина? «Никогда раньше не слышал», —сказал Лопатин.
— Неизвестно, какая машина. Пока не захватили. Но двое показали, что она была
здесь. А медицинская экспертиза заставляет думать, что смерть наступила от удушья.
Прокурор замолчал, и Лопатин не стал больше расспрашивать про эту газовую
машину. Он уже привык, что на войне, где всегда в достатке действительно страшного,
вдруг то здесь, то там вспыхивали слухи о всяких страстях-мордастях, в которые он обычно
не верил: то об отравленных пулях, то о фашистских смертниках, прикованных цепями к
пулеметам. . .
"Газовая машина", — подумал он и мысленно перевел на немецкий во
множественном числе: газмашинен. И оттого, что сначала перевел, а потом мысленно
произнес по-немецки, в этом слове появилось что-то реальное и неумолимое:
"Газмашинен". . .
Они ехали все дальше и дальше по голой степи. И чем дальше ехали, тем все ближе
надвигалась на них война своими уже привычными приметами. Санитарный автобус,
грузовики с пустыми снарядными ящиками — это оттуда, навстречу. Потом жиденькая
129