Page 101 - "Двадцать дней без войны"
P. 101
Глава пятнадцатая
Вячеслав был без шапки. Радуясь солнцу, он снял ее и сунул в карман. Его большая
голова с густыми, зачесанными назад волосами отливала серебром. Лопатину только сейчас
бросилось в глаза, как сильно он поседел за время войны.
— Когда ты вернешься в Москву? — спросил он, глядя снизу вверх в глаза Лопатину.
— Не знаю, — сказал Лопатин, — у нас никогда этого не знаешь. Будем для верности
считать — через месяц-полтора.
— Когда приедешь в Москву, застанешь мое письмо, — сказал Вячеслав
Викторович. — Будет тебя ждать.
Лопатин ничего не ответил, кивнул. Если письмо будет написано, значит, оно придет
в Москву и будет там ждать. Все, что могли оба сказать, уже давно сказано. И Вячеслав ни
одним словом не возвращался к этому. Вернулся только теперь, в самую последнюю
минуту.
Состав дернулся и медленно пополз вдоль платформы.
Режиссер остался на месте. Стоял, закинув руки за широкую сутулую спину, и
смотрел вслед. А Вячеслав еще шел рядом с вагоном, держась за поручень. Шел, все шире
и шире шагая, наконец, оторвав руку, остановился, вытащил из кармана шапку и помахал
ею вслед.
Лопатин, не заходя в купе и не раздеваясь, стал у окна в коридоре.
Мягкий вагон был такой же старый, обшарпанный, в каком он ехал в Ташкент. Все
было такое же или почти такое же. Не хватало только женщины, которая сейчас выйдет из
соседнего купе, станет у другого окна и будет курить, изредка почему-то, неизвестно
почему, поглядывая на тебя.
За окном тянулись окраины Ташкента. Вдалеке низкие корпуса какого-то завода —
отсюда не понять — может быть, того самого... Ближе — глинобитные дома и дувалы, а
еще ближе, сходясь и расходясь, пересекая друг друга, бежали рельсы.
Лопатин вспомнил, как они шли с секретарем ЦК по заводскому двору вдоль
узкоколейной новой ветки и секретарь рассказывал ему, как зимой сорок первого, во время
самого большого потока эвакуации, собрали в Ташкенте много тысяч дехкан со своим
инструментом — мотыгами и кетменями — и через две недели, сделав новые выемки и
новые насыпи, проложили три новые нитки станционных путей, совершили, казалось бы,
невозможное — вдвое увеличили емкость Ташкентского железнодорожного узла, на
котором разгружались завод за заводом.
Наверное, все-таки способность совершать немыслимое рождается из потребности в
том, чтобы оно совершалось. И эта потребность, а не только собственная смелость толкает
людей на подвиг. До зарезу необходимый. Да и вообще, верно ли называть подвигом то,
что совершают без необходимости?
Дерзостью, удальством — да, но не подвигом! Наверное, в мирное время никому не
пришло бы в голову делать многое из того, что сейчас считаем естественным и что когда-
нибудь потом будет казаться невозможным, хотя оно и делалось. Все-таки война — как
труба Страшного суда — заставляет человека почувствовать себя голеньким, держащим
ответ за все им сделанное перед чем-то великим. Заставляет его страстно желать, чтобы
праведных дел оказалось за ним все-таки больше, чем грехов. Все это, конечно, только если
он верит. Не в бога, а во что-то, что намного важнее его собственной жизни, и это что-то, в
общем-то, судьба его страны.
Та или другая. О родине говорят и думают по-разному. Наверное, можно о ней
думать и вот так, как сейчас думается. А война — действительно Страшный суд! Чую уж
старшине этого суда, на котором отвечаем и за все, что успели сделать, и за все, чего не
успели. А тот, кто надеется, что его лично на этот Страшный суд авось да не вызовут —
забудут или не успеют, — вот тот действительно грешник перед всеми другими! Тому по
всей справедливости — только в ад! Хотя по некоторым не видно, чтобы даже отдаленно
101